Отдел второй . МИР. I. ТВАРНОСТЬ МИРА

С.Н.Булгаков. СВЕТ НЕВЕЧЕРНИЙ. Созерцания и умозрения

1. Творение. Мир сотворен Богом, есть творение, в Творце он имеет начало бытия своего: "руце Твои сотвористе мя и создасте мя", "Твой есмь аз" (Пс. 118:73, 94), говорит сознание твари устами псалмопевца. Перед лицом мировых неисследимостей, в беспредельности мировых пространств и безбрежности мировых времен, в неизмеримости миро­вых глубин и необъятности мировых громад, — звучит он, этот чудес­ный голос, властно шепчущий: миру, во всей его безмерности, не принад­лежит его бытие, — оно ему дано. И в сердце человека слышится тот же неумолчный шепот: ты не в себе имеешь корень своего бытия, — ты сотворен. Этот голос может быть не услышан или "же властно и гневно заглушен, ибо вера свободна и не знает принудительности. И тогда неизбежно голосами мира, идущими из глубины, внушаемо будет иное, противоположное сознание: мир не сотворен, он в себе самом имеет основу, есть свое собственное создание; нет высшего бытия, чем миро­вое, и нет ничего, что было бы выше бытия.

Такова предельная интуиция религиозного самосознания и исходная аксиома веры, которая приемлется или отвергается в глубочайших не­драх целостного религиозного духа до всякой рефлексии и ранее всякой философии; последняя лишь выявляет и осуществляет разные возмож­ности, заложенные в уже принятом решении, дает ему философскую транскрипцию.

Бог творит мир, — в Абсолютном сверхъединстве непостижимым образом возникает относительное и множественное, космическое εν καί πάν. Это возникновение не может мыслиться по категории причинной связи, мир не есть следствие, а Бог не есть его причина, и это не только потому, что Бог понятый как первопричина уже включается в причин­ную цепь, в область относительного, но и потому, что causa aequat effectum, причина объясняет следствие, лишь находясь с ним в той же плоскости, при творении же мы имеем, μετάβασις εις άλλο γένος, скачок от Абсолютного к относительному, и причинное объяснение здесь не пользует нимало. Идея творения мира Богом поэтому не притязает объяснить возникновение мира в смысле эмпирической причинности, она оставляет его в этом смысле необъясненным и непонятным; вот почему она совершенно не вмещается в научное мышление, основывающееся на имманентной непрерывности опыта и универсальности причинной связи, она остается для него бесполезна и ему чужда, — есть в этом смысле заведомо ненаучная идея. Переход от Абсолютного к относительному недоступен пониманию, ибо оно упирается в антиномию, которая хотя и может быть осознана, но оттого не становится понятной для непре­рывного мышления. В идее творения раскрывается характер отношений между Абсолютным и относительным, природа относительного в Аб­солютном.

Учение о происхождении мира вследствие эманации Абсолютного, религиозный монизм, жертвует множественным или относительным в пользу Абсолютного, требует самоубийства относительного. Оно не допускает реальной множественности и столь же реальной относитель­ности: для него πάν есть лишь видимость или недоразумение, реальность же принадлежит неподвижному, косному, всепожирающему единству εν. Но тогда со всей силой поднимается вопрос о самостоятельном смысле множественного и относительного, об его природе и происхождении: каким образом возникают вся эта пена, волны и зыбь на поверхности Абсолютного? Пусть относительному достаточно лишь опуститься в глубь Абсолютного, чтобы в нем исчезнуть, но как могло оно появить­ся на этой поверхности, какое значение сами по себе имеют эти миги, мелькания, брызги? Если скажем, что бытие, т. е. относительное во всей множественности своей, есть совокупность модусов Абсолютного, т. е. что Абсолютное имеет в себе относительное, как модусы (учение Спино­зы), то можно в таком отожествлении усмотреть скорее уклончивость. А если относительное есть только иллюзия, то возникает снова вопрос: чья же иллюзия? кто грезит? о чем? какова природа этих грез? Можно ли его мыслить совершенно вне и помимо Абсолютного? Но тогда неаб­солютно Абсолютное. Или же остается допустить, что относительное попущено, положено самим Абсолютным, и тогда мы приходим к идее творения. Мир реален в своей божественной основе, поскольку бытие его есть бытие в Абсолютном, — в этом сходятся идеи как творения, так и эманации. Но в идее творения мир полагается вместе с тем и вне Абсолютного, как самобытное относительное. Между Абсолютным и относительным пролегает грань творческого да будет, и поэтому мир не представляет собой пассивного истечения эманации Абсолютного, как бы пены на переполненной чаше, но есть творчески, инициативно направленная и осуществленная эманация*,

 

* Иногда различие между творением и эманацией пытаются связывать с противоположностью свободы и необходимости в Боге. Свободу Бога в творе­нии мира особенно отстаивает Шеллинг, который видит в этой идее необходимую черту теистической философии: Phil. d. Offenb. II, III, 310. "Исходным пунктом является абсолютная свобода Бога в мироздании. В Его власти стоял тот принцип начала, который был в нем как простая возможность и, следовательно, без Его воли есть ничто, этот принцип начала, который в глубине своего существа Он усматривает как простую возможность сохранить в скрытом состоянии или возвести к действительности. Этот Бог, в свободе Которого содержится возмож­ность в себе сущее Своего существа положить как противоположность, как отдельно от себя сущее и вне себя сущее, этот Бог есть полный Бог, Бог во всем всеединстве, не только в себе сущий, ибо этот был бы не свободен для себя. Свобода Бога имеет основу лишь в Его неразрушимом всеединстве". К этой мысли Шеллинг не раз возвращается в "Философии откровения". Противопостав­ление свободы и необходимости в Боге нередко грешит явным антропоморфиз­мом (или, что то же, "психологизмом") и должно быть во всяком случае особо защищено от этого упрека. Ему до известной степени подлежит и построение кн. Ε. Η. Трубецкого (в его "Мировоззрении В. С. Соловьева"), для которого противопоставление свободы и природы в Боге играет тоже существенную роль, в связи с допущением неосуществленных возможностей в свободе Бога. Однако от­сутствие предварительного анализа этих основных определений придает постро­ению кн. Ε. Η. Трубецкого характер незавершенности, причем он стоит гораздо ближе к Шеллингу (конечно, "Философии откровения"), нежели сам это думает.

 

 — относительность как таковая.

Божественные энергии, действующие в мире, принадлежат вечности Абсолютного, а то, что принадлежит самому миру в его процессе, существует лишь в относительном: мир покоится в лоне Божием, как дитя в утробе матери. Оно живет собственной жизнью, в нем идут свои особые процессы, принадлежащие именно ему, а не матери, но вместе с тем оно существует в матери и только матерью. Понятие творения поэтому шире понятия эманации, оно его в себя включает, так что творение есть эманация плюс нечто новое, создаваемое творческим да будет! Абсолютное преизбыточно, оно есть неисчерпаемый источник преизобильного бытия, которое есть излияние его богатства и полноты, и в этом правда идеи эманации, которая целиком включается и в идею творения. В учении об эманации (напр., у Плотина) небытие, прием­лющее эту эманацию, тьма, обступающая свет, остается совершенно пассивна, зеркальна, мертвенна, она составляет лишь некоторый минус, обусловливает ущербное состояние Абсолютного. Мир по силе необ­ходимости здесь возникает, но в то же время сам он для себя является случайностью, не имеет собственного задания и смысла. Он есть в бытии своем только жертва попустительствующей полноты Абсолютного, до известной степени его изнанка. Мир лежит не вне Абсолютного, но есть оно же само, не получает самобытности, не организуется в ней, но так и остается только тенью Абсолютного. По идее же творения устрояется и получает жизнь именно небытие, "ничто", из которого создан мир. Творческое да будет не оставляет его случайным преемником или пас­сивной темнотой, но делает его началом мирообразующим, с своим особым тварным центром, "становящееся абсолютное" (по выражению Вл. Соловьева). Поэтому при противопоставлении творения и эманации главный спор идет не о Боге, но о мире, не о божественной основе мира, но об его тварной природе: есть ли мир только пассивно рассеивающая и ослабляющая лучи божественного света среда, или же он по-своему собирает, отражает и проявляет их? есть ли особый фокус мира, воз­можен ли мир наряду с Абсолютным и как и в каком смысле возможен? Что есть мир и есть ли мир?

Абсолютное, не теряя абсолютности своей, полагает в себе относи­тельное как самостоятельное бытие — реальное, живое начало. Тем самым вносится двойственность в единстве неразличимости, и в нем воцаряется coincidentia oppositorum: в Абсолютном появляется различе­ние Бога и мира, оно становится соотносительно самому себе как относительному, ибо Бог соотносителен миру, Deus est vox relativa, и, творя мир, Абсолютное полагает себя как Бога.

Это самораздвоение Абсолютного как абсолютно-относительного образует предельную антиномическую грань для мысли (Grenzbegriff). Здесь приличествует лишь благоговейное безмолвие пред непостижной, в недрах Абсолютного совершающейся тайной, и нет ничего более безвкусного, как разные рациональные "дедукции" творения, претензии "гнозиса", все равно метафизического или мистического. Но и не притязая на постижение тайны, возможно, однако, констатировать ее наличность: нас необходимо приводит к этому логика жизни и мысли, как к единственному истолкованию загадки нашего собственного суще­ства. В недрах своего духа сознает человек метафизические последствия этого (если можно так выразиться) события в Абсолютном, сотворения мира Богом, в двойственности своей природы, в своей абсолютно-относительности. Ибо человек ощущает себя относительным бытием, песчинкой, ввергнутой в безмерности пространства и времени. Но в себе же находит он столь упругое сознание своей абсолютности, вечности, боже­ственности, такое несомненное чувствование себя в Боге и в себе Бога, которое не может быть залито океаном времени и угашено в вихрях пространства. Человек, как живая икона Божества, и есть этот бого-мир, абсолютно-относительное.

Абсолютное оставляет ничем не возмущаемый покой абсолютности своей, полагая в себе другой центр, вводя в себя начало относитель­ности. Оно само становится тем самым своей собственной потенцией (или "меоном"), давая в себе и через себя место относительному, но не утрачивая в то же время и абсолютности своей. Творение есть жертва Абсолютного своей абсолютностью, никем и ничем не вызванная (ибо нет ничего вне Абсолютного) и в этом смысле свободная и беспричин­ная, рационально не объяснимая. Конечно, сверхразумность не означает противоразумности или бессмысленности, как нечестиво кощунствуют рационалисты навыворот: Шопенгауэр, Гартман, Древс и под. Для них возникновение мира есть следствие слепого и нелепого акта воли, как бы ошибки Абсолютного, повлекшей за собой мировой процесс и ввергну­вшей само Абсолютное в "трагедию страдающего бога", причем вся эта история имеет закончиться бесследным уничтожением безрезультатного мироздания и новым погружением Абсолютного в тупой и сонный покой.

Творение мира Богом, самораздвоение Абсолютного, есть жертва Абсолютного ради относительного, которое становится для него "дру­гим" (θάτερον), творческая жертва любви. Голгофа была не только предвечно предустановлена при создании мира как событие во времени, но она составляет и метафизическое существо творения. Божественное "совершишася", возглашенное с креста, объемлет все бытие, относится ко всему творению. Вольная жертва самоотверженной любви, Голгофа Абсолютного, есть основа творения, ибо "так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного", и послал Его "не судить мир, но чтобы мир спасен был чрез Него" (Ио. 3: 16—7). Мир создан крестом, во имя любви подъятым на себя Богом. Творение есть акт не только всемогущества и премудрости Божией, но и жертвоприносящей любви, он совершается ради наслаждения бытием "другого", становящегося, во имя тварного "добро зело", безграничной любви к творению. Ибо Бог есть Любовь, а жизнь любви и величайшая радость ее есть жертва. Любовь имеет и смысл, и цель, и награду только в себе самой и потому не знает рационального почему, — нет ничего святее и блаженнее любви. Поэтому творение есть абсолютно-свободное, лишь в себе самом име­ющее смысл и основу, абсолютно-самобытное движение божественной любви, любовь ради любви, ее святое безумие. Dieu est fou de I'homme, — вспоминает Шеллинг дерзновенно-проникновенное выражение фран­цузского писателя: с безумием любви Бог хочет "друга" (другого), а этим другом может быть только человек. Нечестиво и нелепо говорить о "трагедии в Боге", которая логикой своего развития, как бы неким "божественным фатумом", с необходимостью приводит к мировому процессу. Творение есть свобода от всякого почему и как, вольно приня­тая Богом крестная радость миротворения. Трагедия связана с обречен­ностью, несвободной, принудительной необходимостью, хотя бы и вы­сшей. Бог же волен ввести себя в трагический процесс мировой истории, в себе и для себя оставаясь от него свободным, поэтому в самом Абсолютном нет места трагедии, которая коренится в противоборстве раздробленных сил относительного бытия.

Творение есть поэтому и акт безмерного смирения Абсолютного, которое совлекается актуальности своей: любовь-смирение, эта предель­ная и универсальная добродетель христианства, есть и онтологическая основа творения. Давая в себе место миру с его относительностью, Абсолютное в любви своей смиряется пред тварью, — воистину неис-следимы глубины божественной любви-смирения!

 

2. Тварное ничто. Из чего создан мир? в чем основа тварности? Бог создал мир из самого себя, из своего существа, — отвечает Я. Беме; мир есть модус абсолютной субстанции, — на разные лады, но в одина­ковом смысле отвечают Дж. Бруно, Спиноза, разных оттенков панте­исты и монисты; следовательно, напрашивается неизбежное заключение

мира нет в его самобытности и относительности, а существует только Абсолютное. Мир создан из ничего, — учит христианское откровение.

— Между Богом и тварью, Абсолютным и относительным, легло ничто. Ничтожество — вот основа твари, край бытия, предел, за которым лежит глухое, бездонное небытие, "кромешная тьма", чуждая всякого света. Это чувство погруженности в ничто, сознание онтологического своего ничтожества, жутко и мучительно, — бездонная пропасть внуша­ет ужас даже в сказках (этот мотив встречается и в русской народной сказке). Спастись от ужаса пред небытием можно, лишь отойдя от головокружительной бездны и обратившись лицом к Солнцу, — источ­нику всякой полноты, переместив свой бытийный центр из себя за пределы себя, в Бога. Тогда небытие отходит в небытие, исчезает, как тень, рассеивается, как призрак; небытия уже нет, а есть лишь торжест­вующие, благодатно изливающиеся лучи бытия. Но когда меркнет в ду­ше солнечный свет, когда тварь замыкается в себе и перестает чув­ствовать себя в Боге, — опять поднимается леденящая дрожь, ничто ощущается как мертвенная, зияющая дыра, как курносая смерть, и тогда себе самому начинаешь казаться лишь пустой скорлупой, не имеющей бытийного ядра. "Сокроешь лице Твое — мятутся; отнимешь дух их

— умирают и в персть свою возвращаются; пошлешь дух Твой — сози­даются, и Ты обновляешь лице земли. Да будет слава Господу во-веки!" (Пс. 103:29—31).

Знание о ничто как основе мирового бытия есть тончайшая интуиция твари о своей тварности. Ты сотворен — это значит: все тебе дано, даже ты сам, тебе же принадлежит, от тебя пришло только это подполье, ласково и заботливо прикрытое розами бытия. Гениальностью и ничтожеством отмечена природа человека. Подполье есть изнанка бытия, мнимая величина, получившая реальность. Тварь вся имеет подполье, хотя может и не знать об этом, в него не опускаться: это неведение есть привилегия детства и достижение святости; опускаясь же в него, всякий переживает жуткий холод и сырость могилы. Хотеть себя в собственной самости, замыкать себя в своей тварности как в абсолютном — значит хотеть подполья и утверждаться на нем. И поэтому настоящий герой подполья есть сатана, возлюбивший себя в качестве бога, утвердившийся в самости своей и оказавшийся в плену у собственного подполья. В своем ничто он захотел видеть божественное все, и принужден замкнуться в царстве Гадеса, населенном призраками и тенями, как в чертогах светлого бога. Красота Люцифера и демона, так манившая к себе Байрона и Лермонто­ва, есть только поза, таит в себе обман и безвкусие, как дорогие и роскошные одежды с чужого плеча, одетые на грязное белье, как роскошествующая жизнь в долг и без всякой надежды расплаты, как гениальничающая бездарность. Под демоническим плащом таится Хле­стаков и Чичиков, и феерический демон обращается в безобразного черта с копытом и насморком. Пошлость есть скрываемая изнанка демонизма.

Две бездны в душе человека: глухое ничто, адское подполье, и Божье небо, запечатлевшее образ Господен. Ведома ему боль бессилия, бездар­ности: стыдясь нищеты своей, брезгливо изнемогает он в завистливом и душном подполье. Но любовь спасающая дает крылья гениальности, она научает стать бедняком Божьим, забыть свое я, зато постигнуть безмерную одаренность травки, воробья, каждого творения Божия. Она научает всему радоваться как дитя, благодарить как сын.

Обычно страшимся приближаться к тем безднам, истоптанными тропами срединности бродим в жизни безбедной. Но не для сонного покоя, — сыном бездн, повитым грозой и опасностью, сотворен человек. Пугливо сторонимся от пропасти, желая вовсе забыть о крае. Не впадаем в смерный грех, ибо и добродетельны в меру, и порочны по мелочам, безнадежно рассудительны и невозмутимо трезвы. А Богу не нужна наша расчетливость, Он зовет к безумию любви Своей. Бог обойдется без нас в деле Своем, ибо знает пути Свои, но в сердце человека, затворившего сердце, воцаряется ад — бессилия любви. На безднах утверждено бытие человека, от них не укрыться под кущей обыденности...

Однако можно ли говорить о бытии небытия, о сущем ничто? Ведь еще древний старец Парменид изрек:

Этого нет никогда и нигде, чтоб не сущее было; От такого пути испытаний сдержи свою мысль. Парменид учит нас, что есть только бытие, небытия же вовсе не существует; правда, он имел при этом в виду свое неподвижное, аб­солютное Единое, субстанцию мира, которой только и принадлежит бытие, вне же ее ничего нет. В применении к такому понятию абсолют­ного, очевидно, не имеет никакого значения идея небытия. Однако не так просто обстоит это в применении к действию Абсолютного, к творчес­кому акту, которым оно вызывает к существованию несуществовавшее доселе, т. е. небытие, творит из ничего.

Здесь нам необходимо еще раз остановиться на анализе не в примене­нии к тварности. Может быть два значения этого не по смыслу тварного ничто, которым соответствуют два вида греческого отрицания: ού и μη (d privativum к этому случаю совсем не относится): первое соответствует полному отрицанию бытия — ничто, второе же лишь его невыявленности и неопределенности — нечто. Этот второй вид небытия, μη δν, собствен­но говоря, скорее относится к области бытия. Меон как возможность возможностей есть всеобщая матерь бытия, чрез ложесна коей проходит всякое бытие (недаром же к помощи μη прибегают даже такие поборники универсальной дедукции всего бытия, как Гегель, а равно и Коген с его учением о "чистом происхождении"). Меону принадлежит поэтому все богатство и вся полнота бытия, хотя и потенциального, невыявленного. О нем как о небытии можно говорить поэтому лишь в отношении к уже проявленному бытию, но отнюдь не в смысле пустоты, отсутствия бытия. Нечто есть, меон существует, и между ничто и нечто лежит несравненно большая пропасть, нежели между нечто и что, подобно тому как большая пропасть отделяет бесплодие от беременности, нежели беремен­ность от рождения. Меон есть беременность, укон (ουκ δν) — бесплодие. Чтобы из небытия могло возникнуть некое что, укон должен стать меоном, преодолеть свою пустоту, освободиться от своего бесплодия.

Итак, еще раз, в каком же смысле мир создан из ничего: из укона или меона? Эта расчлененная постановка вопроса уже намечает две возмож­ности, соответственно двойственности смысла тварного не. Если до­пустить, что мир возник из божественного меона, это будет значить, что он вообще не создан, но зарожден или эманировал, вообще так или иначе осуществился в Боге. Грань между миром и Богом стирается, мир тогда есть меон Бога, — мы приходим к пантеизму с проистекающим из него либо акосмизмом, либо атеизмом. Другая возможность, для нас единственно допустимая, состоит в том, что мир создан из ничего в смысле укона, и потому первым, основным и существенным актом творения было облечение его меоном. Это превращение укона в меон есть создание общей материи тварности, этой Великой Матери всего природного мира. В этом основном и предельном акте творения мы имеем дело с полной непостижимостью, ибо понять, каким образом в уконе возникает меон, нельзя, здесь опять предел для мысли. Тварь не может постигнуть своего собственного сотворения, оно для нее всегда останется загадкой, чудом, тайной, но опознать совершившееся вполне по силам человеческому сознанию, и анализ этого самосознания состав­ляет задачу и для мысли, которая должна старательно распутать этот узел онтологических сплетений, не разрывая его нитей.

Однако снова поднимает свой голос древний старец, настаивая, что существует только сущее, το δν (а как его состояние и μη δν), не сущего же, ούκ δν, вовсе нет. Как же и в каком смысле может не сущее послужить основой творения? Да, в Абсолютном Едином нет места небытию как укону, — прав мудрый старец. Но, должны мы тем не менее настойчиво указать, в Абсолютном нет и бытия, которое соот­носительно небытию, с ним сопряжено, не существует вне небытия; последнее ведь только и полагается в бытии, на фоне бытия, как его грань. Абсолютное выше бытия, вот чего не познал Парменид, благо­даря чему он и вовлек его в диалектику относительного, т. е. бытия.

Творением Бог полагает бытие, но в небытии, иначе говоря, тем же самым актом, которым полагает бытие, Он сополагает и небытие, как его границу, среду или тень. Omnis definitio est negatio, сказал Спиноза, всякое бытие состоит из да и нет, по гениальному выражению Я. Беме. Поэтому, хотя и прав остается Парменид, что в Абсолютном, как пребывающем выше бытия, не существует и небытия, но Бог, полагая относительное; т. е. бытие, косвенно дает бытие и небытию. Бог есть виновник не только бытия, но и небытия, эта головокружительная по смелости и глубокомыслию формула принадлежит не кому иному, как таинственному автору "Ареопагитик" и комментатору его св. Максиму Исповеднику, — столпам православного богословствования. Они опираются, конечно, при этом на работу античной мысли и. надо думать, прежде всего на Платона, который в удивительном "Пармениде" своем, а также и в "Софисте" дал мастерский анализ вопроса о связи бытия и небытия. Анализ этот отчасти был воспринят в новейшей философии Гегелем и вообще составляет неотъемлемое достояние философской мысли.

Доступно ли нашему опыту или мышлению чистое небытие вне всякого положительного отношения к бытию, т. е. безусловный укон? За ним можно гнаться, как за своей собственной спиной или тенью, небы­тие существует для нас только как грань бытия, установляющая его относительность. Бытие погружено в небытие и со всех сторон омывает­ся его водами. Вне такого соотношения с бытием небытие, укон, может мыслиться не прямо, но только косвенно, неким "незаконнорожденным суждением" — άπτόν λογισμφ τινι νόθω, по известному выражению Платона о материи (Tim., 52 b)21. Тот же Платон отметил, что "несуще­ствующее, как таковое, не может быть ни правильно произнесено, ни высказано, ни помыслено, но оно и бессмысленно, и несказуемо, и невы­разимо, и нелепо". Абсолютный нуль бытия, как одна лишь чистая его возможность без всякой актуализации, остается трансцендентен для твари, которая всегда представляет собой неразложимый сплав бытия и небытия. Но эта "тьма кромешная", голая потенциальность, в подполье тварности есть как бы второй центр (лжецентр) бытия, соперничающий с Солнцем мира, источником полноты его, и для героев подполья он имеет своеобразное притяжение, вызывает в них иррациональную, слепую волю к ничто, головокружительное стре­мление в бездну, подобное которому ощущается, если смотреть вниз с большой высоты. Царство нигилизма, культ ничто, ад, существует только за счет положительных сил бытия, онтологическим хищением.

Но можно ли вообще обойтись без бытия небытия, т. е. без соположения вместе с бытием и небытия? можно ли полагать бытие вне его относительности, допуская, как говорят, абсолютное бытие? Это столь же невозможно, как нельзя обойтись без теней и полусвета при восприятии пространства или геометрических тел. Небытие, ничто, всюду просвечивает в бытии, оно участвует в бытии, подобно тому как смерть в известном смысле участвует в жизни как ее изнанка или тьма в свете и холод в жаре. Все существующее насквозь пронизано диалектикой бытия и небытия, все одновременно есть и не есть, начинается и кончается, возникает в небытии и погружается в него же, бывает. По Гегелю, бытие и небытие синтезируются в Werden, становлении, бывании: alles wird, находится in Werden, πάντα ρεΐ — все течет, возвестил древний Гераклит, все только бывает. У Гегеля на этот счет есть гениальная формула: "Dass es nichts giebt, das nicht ein Mittelzustand zwischen Seyn und Nichts ist"; и еще: das Werden ist das Verschwinden von Seyn in Nichts, und von Nichts in Seyn, und das Verschwinden von Seyn und Nichts uberhaupt; aber es beruht gleich auf dem Unterschiede derselben".

Бывшие (το γιγνόμενον — в платоновском "Тимее") есть тот таинст­венный, творческий синтез бытия и небытия, который и выражает собой сущность тварности, всего относительного. Тварность есть прежде всего и по существу своему меон, бытие небытие, и в этом смысле надо понимать и меональную первоматерию, materia prima, в которой заклю­чена уже вся полнота тварного бытия, засеменено все. Но наряду с ним в холоде смерти, как и в палящем вращении "огненного колеса бытия", ощущается бездна укона, край бытия, кромешная тьма, смотрящая пустыми своими глазницами. Этот "темный и трудный вид" (χαλεπόνκαι αμυδρον εΐδος), как окрестил мировую первоматерию Платон, подве­ргнут был им же несравненному анализу в "Тимее".

Материя-матерь, меон, — есть необходимая основа бытия, возник­новения и уничтожения. Если что-либо бывает, то необходимо ему из чего-либо возникать и куда-либо возвращаться, ибо безвоздушная об­ласть чистого небытия остается за пределами досягаемости. Необходи­мо материнское лоно, которое есть одновременно и ложесна (платоновс­кое έκμαγεΐον), и могила. Иначе говоря, это — Великая Матерь Земля, лик которой греки чтили под именем Деметры (γη μήτηρ); это та Земля, которую сотворил Господь "в начале" при создании мира (вместе с "небом"). Быв засеменена творческим да будет, она изводит из своего лона все существующее, и обратно приемлет в меональные недра свои все, что "есть земля", из нее родилось.

Великая Матерь, земля сырая! в тебе мы родимся, тобою кормимся, тебя осязаем ногами своими, в тебя возвращаемся. Дети земли, любите матерь свою, целуйте ее исступленно, обливайте ее слезами своими, орошайте потом, напойте кровью, насыщайте ее костями своими! Ибо ничто не погибает в ней, все хранит она в себе, немая память мира, всему дает жизнь и плод. Кто не любит землю, не чувствует ее материнства, тот — раб и изгой, жалкий бунтовщик против матери, исчадие небытия.

Мать земля! из тебя родилась та плоть, которая соделалась ложеснами для воплотившегося Бога, из тебя взял Он пречистое Тело Свое! в тебе почил Он тридневен во гроб! Мать земля! Из тебя произрастают хлеб­ный злак и виноградная лоза, коих плод в святейшем таинстве становит­ся Телом и Кровью Христовыми, и к тебе возвращается эта святая плоть! Ты молчаливо хранишь в себе всю полноту и всю лепоту твари.

 

Земля родимая. "Нежданно, вдалеке застигла роковая весть. Но надеялся, что не уйдет из мира, не благословив из гроба. И спешил к прощанью. Был долог печальный путь от сверкающего, пышного юга к тишине, покою, молчанию родных полей. О, это мглистое, морозное утро с пустынными, побелевшими полями! Здесь я томился наедине с Богом и природой, отлученный от последних ее часов. Пришло письмо, в нем читалось: "она лежит прекрасна". О да, я знал, что это — так должно быть: погас тревожный, мучительный огонь жизни, остановило жгучий бег огневое ее колесо, ушла из неволи, искажения, плена. И обнажилась первозданная чистота, природа души, сотканной из детской доверчивости к людям и детской же веры в Бога. Всегда казалась облачна, а теперь ясна, всегда взволнованна, а теперь спокойна, всегда в тревоге, днесь почиет с миром. И радостно просветлело тело. Но как мучительно отлучение, как важно это видеть, постигнуть тайну этой смерти. А больше всего хочется детски плакать, жаловаться, целовать. Но прошли и эти жестокие часы. С горестной радостью увидал родные места и лица. Как ново, по-иному переживается эта встреча. Но теперь не до этих чувств, ибо она зовет и ждет. Страшно, мучительно приближаться к родному храму, к ждущему открытому гробу. Я припал к нему, к светлой святыне, осененный прощальным благословением, как трепетный младенец на грудь матери... "Упокой, Господи, душу усопшие рабы Твоея", — горячей молитвенной волной ворвалось в мое полузабытье панихидное пение, — это молится о ней родная Церковь". И понесли к могиле свершить последнее таинство жизни. "Земля еси и в землю отыдеши". О нет, не горечью, не уничижением звучат слова суда Господня, но радостью великою, безмерною. Черная, сыпучая, мягкая, неслышно и ласково падала земля на гробовую крышку, как заботливая мать укладывала она на ночлег усталую путницу. Великая Матерь лоно раскрыла. А там высоко торжественно и упоитель­но, печально и строго вызванивали погребальный плач колокола, и, казалось, ликовало и пело небо. Душа изнемогала от муки и блаженства. Уходило сознание. Скорбь переходила в исступленную радость. Сердце горело и трепетало. Обнажи­лись сокровенные струны и звучали чудесным, нездешним звоном: смерть и рожде­ние, брак и погребение, небо и земля. Я взял горсть земли и разделил: часть отдал ей в могилу, остальное унес с собой, как солдат, уходящий в дальний и опасный поход, берет в ладанку родную землю. И ее положил в икону, не рассуждая и не колеблясь, послушный безотчетному, верному голосу сердца. Молясь иконе, склоняюсь пред этим последним даром, то земля святая, мощи, плоть воскресения"...

* * *

Ничто как бытие-небытие есть specificum тварности, ее — странно сказать — привилегия и онтологическое отличие. Мы не только чаданеба, но и дети земли, у нас есть своя собственная мать, которая заслоняет нас собой от всепопаляющего огня Абсолютного и рождает нас к самобытности тварного бытия. Ничто, отделяя тварь от Абсолют­ного, как бы образует вокруг нее собственную фотосферу, дает ей для себя и в себе бытие. Мир самобытен именно через то, что он заключен в ничто или сотворен из ничего. Замечательно, что, как только притупля­ется специфическое чувство тварности, или созданности из ничего, и тем самым мир сливается с Абсолютным, становясь его модусом или ипо­стасью, — он одновременно делается призрачным, лишается самобыт­ности, и пантеизм (или космотеизм) наказуется акосмизмом. Дейст­вительно, если устранить из мысли и чувства ничто как основу твари, то различие между Абсолютным и миром, Творцом и творением, улетучи­вается, мир сам по себе представляется абсолютным или, что то же, абсолютность приписывается бытию, которое в действительности соот­носительно небытию, а потому и вообще относительно. Очевидно, да­лее, что если рассматривать вселенную как само Абсолютное ("субстан­цию" или божество), то она не может же почитаться за таковое в своем бытийном лике, т. е. в бывании, Werden, последнее неизбежно должно тогда отрицаться в онтологической подлинности своей. Реальное все-единство тем самым приносится в жертву всепожирающему, абст­рактному единству.

Прототип такого философствования дан еще в учении Парменида. В новой философии сюда наиболее относится учение Спинозы об единой субстанции, "природе которой присуще существование" (Этика, теор. 7), а все множественное бытие оказывается "модусами" этой субстан­ции. В известном смысле сюда же относится и система Я. Беме (см. выше). Особенно поучительно наблюдать это же самое у Дж. Бруно, в мировоззрении которого монизм еще борется с христианским миропо­ниманием, причем отсутствует геометрическая последовательность и выдержанность спинозизма. У этого энтузиаста природы, как только этот энтузиазм ведет его в сторону пантеизма, к отождествлению миро­вой души с Божеством, мир с своею множественностью теряет свою самобытность, получая значение акциденций единой неподвижной суб­станции*.

 

* Дж. Бруно в своем трактате De la causa, prinape e uno в пятом диалоге дает характеристику Мировой души или Вселенной как Единого, неподвижного, абсолютного, стоящего выше различий и противоречий (в частностях он явно опирается здесь на учение об абсолютном Николая Кузанского), но затем задает­ся вопросом: "Почему изменяются вещи? почему материя постоянно облекается в новые формы? Я отвечаю, что всякое изменение стремится не к новому бытию, но к новому виду бытия. И такова разница между самой вселенной и вещами в вселенной. Ибо она объемлет всякое бытие и все виды бытия; из них же каждая имеет целое бытие, но не все виды бытия, и не может иметь в действительности все определения и акциденции... В бесконечном, неподвижном, т. е. субстанции, сущности, находится множество, число; как модус и многообразие сущности, она не становится более чем единой, но только многообразной, многовидной сущностью. Все, что образует различие и число, есть только акциденция, только образ, только комбинация. Каждое порождение, какого бы рода оно ни было, есть изменение, тогда как субстанция всегда остается тою же, потому что она есть только одна, божественная, бессмертная сущность... Это существо едино и посто­янно и остается всегда; это единое -— вечно; всякое движение, всякий образ, все другое есть суета, есть как бы ничто, да, именно ничто есть все вне этого единства". Отношение между единым и многим, вселенной и ее феноменами определяется так, что последние "суть как бы различные способы проявления одной и той же субстанции, колеблющееся, подвижное, преходящее явление недвижной, пребывающей и вечной сущности, в которой есть все формы, образы и члены, но в неразличенном и как бы завитом состоянии, как в семени рука не отличается еще от кисти, хвост — от головы, жилы — от костей. Но что порождается отделением и различением — это не есть новая и иная субстанция; но она приводит лишь в действительность и исполнение известные свойства, различия, акциденции и ступени в каждой субстанции... Отсюда все, что порожда­ет различие родов, видов, что создает разницы и свойства, все, что существует в возникновении, гибели, изменении и перемене, — есть не сущность, не бытие, но состояние и определение сущности и бытия, а это последнее есть единый бесконеч­ный, неподвижный субстрат, материя, жизнь, душа, истинное и доброе. Так как сущность неделима и проста... стало быть, ни в каком случае земля не может рассматриваться как часть сущности, солнце — как часть субстанции, так как она неделима; не позволительно говорить о части в субстанции, так же, как нельзя говорить, что часть души — в руке, другая в голове, но вполне возможно, что душа в той части, которая является головой, что она есть субстанция части или находится в той части, которая есть рука. Ибо часть, кусок, член, целое, столько, больше, меньше, как это, как то, чем это, чем то, согласно, различно и другие отношения не выражают абсолютного и поэтому не могут относиться к субстан­ции, к единому, к сущности, но лишь чрез посредство субстанции быть при едином и сущности как модусы, отношения и формы... Потому неплохо звучит мнение Гераклита, утверждавшего, что все вещи суть единое, которое в силу переменчивости имеет все вещи в себе; а так как все формы находятся в нем, то к нему соответственно этому относятся и все определения, а настолько справед­ливы и противоречащие друг другу положения. Итак, то, что составляет множественность в вещах, не есть сущность и самая вещь, но лишь явление, которое представляется чувствам, и только на поверхности вещей" (цит. по нем. пер. Лассона, стр. 100—105)34. Пантеизм роковым образом приводит Бруно к признанию мира лишь феноменом Абсолютного, т. е. акосмизму. Апории, возникающие при определении соотношения между единым абсолютным универ-сом и относительным бытием, вскрылись бы с еще большей ясностью, если бы Бруно перешел к выяснению природы человеческой личности и индивидуального духа, который во имя последовательности тоже пришлось бы признать акциден­цией, модусом или феноменом единой субстанции (к каковому аперсонализму и приводит обыкновенно логика пантеизма). Проблема реальности относитель­ного при абсолютизировании бытия как единого здесь становится безысходною и неразрешимою.

 

Вся неисходность противоположения единого и всего, заключенная в понятии всеединства, сохраняется до тех пор, пока мы не берем во внимание, что бытие существует в ничто и сопряжено с небытием, относительно по самой своей природе, и идея абсолютного бытия принадлежит поэтому к числу философских недоразумений, несмотря на всю свою живучесть. Абсолютное выше бытия, оно создает бытие, и это создание есть творение из ничего, положение бытия в небытии.

Философия монизма, признающая только Единое как в себе замкну­тую субстанцию, не знает материнства (а потому не знает, конечно, и отцовства): для нее ничего не рождается к бытию, и яростный, всепо­жирающий Кронос вечно поедает детей своих, вновь возвращает в себя свое семя, не давая ему излиться плодотворящим дождем на жаждущее оплодотворения ничто. Абсолютное для нее не открывает себя в творе­нии, не становится отцом всего сущего, как и ничто не становится матернею, меоном всего, но остается во "тьме кромешной" безуслов­ного укона. И наоборот, если принять, что Абсолютное, полагая в себе относительное, или бытие, становится "Отцом всяческих", то и ничто, не-сущая основа творения, становится Материею, меоном, содержащим в себе все, потенциальным всеединством мира. Самостоятельность мира от Бога, его внебожественность или относительность, установляется именно через ничто как его основу, чрез связанность бытия небытием. В Абсолютном нет никакого не, одно вечное ДА (вернее, сверх-ДА) — в относительном всякое да имеет свое не.

 

3. Мир как теофания и теогония. Тайна творения, обнаруживающая­ся в антиномии тварности, состоит в том, что в ничто излились творчес­кие силы бытия, имеющие своим источником само Абсолютное. Мир создан словом Божиим и живет силою Божией*. Вся полнота бытия принадлежит Богу, есть Его благость. Мировое все в положительной основе своей божественно, мир пребывает в Боге, поскольку Абсолют­ное все в себе объемлет. Нельзя сделать обратного заключения, которое делается в пантеизме или космотеизме, — именно, что Бог и есть мир. Однако справедливо утверждать, что мир содержится в Боге, и в мире действует Бог. Иначе говоря, мировое бытие есть бытие божественное, или, по смелому выражению Николая Кузанского, omnis creatura sit quasi infmitas aut Deus creatus, мир есть "сотворенный Бог". Он есть единство абсолютного и ничто, абсолютное в относительном или от­носительное в абсолютном; абсолютное приостанавливает, отменяет свою актуальную абсолютность, делает ее потенциальною, чтобы дать место относительному, которое тем самым приобщается к абсолют­ному. Творением из ничего Абсолютное установляет как бы два центра: вечный и тварный, в недрах самодовлеющей вечности появляется "ста­новящееся абсолютное" — второй центр. Рядом со сверхбытийно сущим Абсолютным появляется бытие, в котором Абсолютное обнаруживает себя как Творец, открывается в нем, осуществляется в нем, само приоб­щается к бытию, и в этом смысле мир есть становящийся Бог. Бог есть только в мире и для мира, в безусловном смысле нельзя говорить об Его бытии. Творя мир, Бог тем самым и Себя ввергает в творение, Он сам Себя как бы делает творением. Бог истощается в ничто, превращая его в материал для Своего образа и подобия. Он дает ему полную свободу актуализации в тварях, сам становясь потенциальным. Не ведая зависти, Он хочет жить в тварях и становиться в них. Он чтит природу твари, которая есть ничто, больше собственной мощи, ибо хочет Себя в творении, в нем, — в другом, желая иметь друга, независимого по отношению к Себе, хотя и всецело Ему обязанного бытием. Бог умеет ждать, ибо свершение времен, когда Сын покорит все Отцу и будет Бог "всяческая во всех", отделено от исходного да будет долгим историческим процессом, который есть дар Божьего всемогущества тварной свободе. Как первоисточник бытия, Бог всегда в мире, все держит десницею Своей, но мир в то же время пребывает вне Бога, погруженный в тварное самобытие, т. е. в ничто.

Таким образом получается предельная космологическая антиномия: Бог как Абсолютное в себе имеет полноту Своей жизни, к которой абсолютно ничего не может быть прибавлено или убавлено (подобно тому как математическую бесконечность, не может изменить — уве­личить или уменьшить — никакая конечная величина, которая сама обращается в нуль в отношении к бесконечному). Бог есть существо неизменяющееся, вседовольное и всеблаженное, и к Нему ничего не прибавляет и не убавляет мировой процесс. Но вместе с тем Бог есть и Творец мира, Он живет и действует в мире, которому в качестве творения Божия принадлежит не модальное или акцидентальное, но вполне реальное, непризрачное бытие, ибо он реален реальностью своего Творца. А следовательно, Бог в мире и через мир и сам становится, подвергается процессу, и можно поэтому сказать, что Бог не завершен, поскольку не завершен мир, и не абсолютен, ибо еще не есть "всяческая во всех". Он соотносителен твари, которая в силу своей свободы и своей природы может удаляться от Бога в свое ничто, закрываться им от него, и в таком случае Бог есть и остается ее жизненной основой, но пребывает для нее потенциален, а не актуален. Поскольку процесс космический есть теокосмический или теогонический, а космос есть теокосмос или кос-мотеос. Однако эта космическая теогония не исключает, но даже пред­полагает в то же время и то, что мир, как откровение Божества, есть теофания. Поэтому теофанический и теогонический характеры мирового процесса не только не исключают, но скорее обусловливают друг друга, потому что теогония и есть реальная теофания, — рождение предвечно Сущего. Здесь мы непосредственно упираемся в космологическую ан­тиномию, которая представляет собой как бы водораздел: от этого гребня идут в обе стороны скаты — как к пантеистическому монизму, так и к манихейскому дуализму, принимающему, рядом с Богом, проти-вобога, демиурга, самостоятельное (и злое) начало мира. И то и другое направление порождается стремлением рационализировать сверхраци­ональное: и монизм, и дуализм одинаково суть порождения рационализ­ма (хотя бы даже и мистического), при котором Бог мыслится по схемам и категориям вещного бытия. Поэтому здесь допускается только альтер­нативное или или, где голос религиозного сознания властно говорит: и и. Бог есть и Абсолютное, и Творец мира, — и сверхбытийное Сущее, и Бог как основа всяческого бытия. В центральном догмате христианства о соединении во Христе двух природ, Божеской и тварночеловеческой, нераздельно и неслиянно, эта мысль получает откровенно антиномическую и при этом боговдохновенную формулу. Господь Ии­сус есть Бог, Второе Лицо Пресвятой Троицы, в Нем "обитает вся полнота Божества телесно"; как Бог, в абсолютности Своей Он совер­шенно трансцендентен миру, премирен, но вместе с тем Он есть совер­шенный Человек, обладающий всей полнотой тварного, мирового бы­тия, воистину мирочеловек, — само относительное, причем божествои человечество, таинственным и для ума непостижимым образом, соеди­нены в Нем нераздельно и неслиянно.

Попытка во что бы то ни стало осилить рационально недомыслимую тайну Божества в мире, сделать ее понятной неизбежно ведет либо к противоречиям, либо же к явному упрощению и снятию проблемы (как в монизме); вот почему непротиворечивой рациональной метафизики, имеющей дело с предельными проблемами мирового бытия, никогда не бывало да и быть не может. Философия должна сознательно считаться в построениях своих с исходными антиномиями религиозного самосоз­нания — в этом состоит религиозная "критика разума". Трансцендентен ли Бог миру? Нет, ибо Он пребывает в мире, Им живем мы, движемся и есьмы; Он дал обетование пребывать с нами в мире всегда, ныне и присно и во веки веков. Но значит ли это, что Бог имманентен миру? Тоже нет, ибо Он во свете живет неприступном, между Ним и тварью лежит бездонная бездна — ничто. Далее, подлежит ли Бог временности, происходят ли в нем изменения, прибавляется ли что-либо к Его полноте творением мира и мировым процессом? Нет, ничего не прибавляется, ибо Он есть абсолютная полнота и совершенство. Но — при этом — осуществляется ли божественная полнота и в этом мире, вовлечен ли Бог в мировой процесс с его свершениями, временами и сроками? Да, ибо мир еще не завершен, и сам Бог подъял крест и воплотился ради спасения мира чрез человека. Далее, ограничивает ли мир Бога, сущест­вуя вне Его и наряду с Ним? Нет, ибо Бог как Абсолютное ничего вне Себя не имеет. Да, потому что Бог правит миром, но не царит в нем, Царствие Божие в силе еще не пришло, мир живет своей, внебожествен-ной жизнью. В такие и подобные антиномии упирается космологическое учение о Боге, и не нужно объяснять этого непременно логической дефектностью того или иного отдельного построения и при этом наде­яться, что трудность будет когда-либо преодолена. Задача мысли здесь в том, чтобы именно обнажить антиномию, упереться в ее тупик и принять подвигом смирения разума ее сверхразумность: это и будет здесь высшим деянием его разумения. Нетрудно видеть, что указанная космологическая антиномия есть лишь дальнейшее раскрытие основной религиозной антиномии, намечаемой "отрицательным богословием". Бог, как знает Его "отрицательное богословие", — Абсолютное НЕ, совершенно трансцендентен миру и всякому бытию, но, как Бог, Он соотносителен миру, причастен бытию, есть. Исходная антиномия: Аб­солютное Бог в космологии получает выражение: всеблаженный и са­модовлеющий Бог Творец мира.

Однако "лукавство разума", даже ощутившего непреодолимую трудность, все еще пытается ее обойти, совершить уже знакомым нам приемом подмен антиномии диалектическим противоречием, превратив антитетику в диалектику. В данном случае цель эта может быть достиг­нута истолкованием божественного миротворения как соответствующе­го известному моменту в диалектике самого Абсолютного, внутренней его жизни, или же как модус некоей божественной первосущности. Однако этот диалектически-мистический фокус, снимая антиномию, уни­чтожает вместе с тем ту самую проблему, которую хочет решать, ибо для диалектического монизма не существует ни Бога, ни мира, ни Абсолютного, ни относительного в их противопоставлении. Особенно ярко это выступает в учении Мейстера Эккегарта, который "просит" прорываться за Бога, "освобождаться от Бога", а вместе с тем, конечно, и от мира. Бог-Творец есть для него лишь определенная и ограниченная ступень в Абсолютном и, в сущности, не Бог, а некий демиург, космичес­кая ипостась Абсолютного. Это учение Эккегарта есть явная ересь и ложь. Тот же вопрос о творении — о теогоническом и теофаническом его смысле — подвергает глубокому философскому исследованию Шел­линг в последней своей системе (в "Философии мифологии" и "Филосо­фии откровения").

 

Шеллинг, с одной стороны, усиленно настаивает на полной трансцендент­ности Бога миру и, в этом смысле, на полной Его свободе в творении (или не-творении) мира. Бог, во власти которого находится положить или не положить внебожественное бытие, in cuius potestate omnia sunt (именно omnia quae praeter ipsum existere possunt), этот Бог есть полный (der Ganze) Бог, не только образ (Gestalt) Бога, но Бог как абсолютная личность. "Во власти Бога стояло эту возможность вне-себя-бытия, которое являлось ему лишь как таковая (an sich selbst), эту возможную инакость (Andernheit) постоянно удерживать у себя как только возможность. Но тому, в чьей власти была эта возможность, свойственно было эту возможность, которая собственно есть тайна его божества (!!), выявить свободно, не затем, чтобы тем самым получило бытие внебожественное, от­рицающее Бога, но чтобы оно, как действительно проявленное, было яснее и очевиднее, и потому последовательно преодолевалось бы и превращалось в богополагающее, богосознательное" (ib., 304). "Если "благородный дух челове­ка" испытывает потребность быть понятым другим, то насколько более такая потребность — единственная у ни в чем, кроме того, не нуждающегося Божества — положит пред собою иное, чтобы превратить его в знающее о себе... Потому приличествует, как говорит Платон, не знающему зависти божеству не оставаться в том actus purissimus, который мы могли бы назвать вечной теогонией и который является поглощающим (verzehrend) по отношению ко всему вне себя, но сделать этот actus purissimus  понятным, различимым фактом (Vorgang), все моменты которого должны бы быть соединены и слажены в последнем, сведенном к един­ству сознания" (ib., 304).

Но, с другой стороны, процесс миротворения есть, в глазах Шеллинга, и объективно-теогонический (как он многократно и определяет его), именно в нем получают бытие, "напрягаются" (Spannung) "потенции" в Боге, которые, в состо­янии проявленности чрез мир, соответствуют трем ипостасям Св. Троицы. Други­ми словами, в теогоническом мировом процессе Бог рождается для себя как триипостасный. В частности, "начало творения есть вместе с тем и начало рождения Сына" (323) (а следовательно, и возникновения отдельной ипостаси Отца). О вечности Сына можно говорить лишь в том смысле, что "Он наперед предузнан и возлюблен Отцом. Но Сын в этом смысле есть лишь для Отца существующий Сын, Он еще не выступил из Отца, не положен еще вне Его как Сын. Это выделение Сына, которое собственно и может назваться рождением, может мыслиться лишь там, где вообще есть речь о выделении, т. е. в начале творения" (321). Шеллинг сознательно спорит против идеи вечности рождения Сына, видя в этом отголосок споров с Арием, имевших в виду другой вопрос, именно о тварности Сына. "Вечное рождение, — с рационалистической самоуве­ренностью заявляет Шеллинг, — есть contradictio in adjecto, ибо нет рождения, которое не предполагало бы относительного поп esse" (331). "Второй образ (Gestalt) божественного бытия, чрез то, что он выделяется из этого бытия, получает возможность быть особой личностью в себе" (333). "Следовательно, вторая потенция, выделившаяся для себя, еще не может называться Богом, она восстановляется в своем божестве, лишь когда первая и третья потенции снова восстановляются к себе, т. е. восстановляется их единство — в конце творения, и так как она чрез преодоление противоположного бытия также делается гос­подом этого бытия, как первоначально был только Отец, то и она становится личностью, как и Отец был первоначально только один личностью, она есть Сын, который имеет равное господство с Отцом. Но то же приложимо и к третьей потенции, которая, когда действием второй вне себя существующее совершенно преодолевается и истощается, также снова восстановляется в бытии" (333—334). "Я прошу вас, — резюмирует Шеллинг, — считать установленным следующее: 1) Существо того, что Н. 3. называет Сыном, есть вечно в Боге и как поглощенное в actus purissimus божественной жизни, само с Богом, θεός. 2) С того момента (von da), как Отец усматривает в образах своего бытия возможность другого бытия, или того момента, как ему эти образы являются как потенции, т. е., стало быть, от вечности, с того момента как он есть Отец, вторая потенция представляется ему как будущий Сын, он, стало быть, уже имеет в ней будущего Сына, которого он в ней наперед познает, в котором он собственно принимает план (Vorsatz) мира. Потому и говорит ап. Павел: в Нем все создано (Кол. 1, 16). Но здесь Сын только в Отце, еще не вышел из Отца; но, в 3-х, и вне (praeter) Отца — сначала как потенция — он положен лишь с началом творения, действительный же Сын он лишь после того, как он осуществил себя преодолением противоположностей, следовательно, в конце творения; как Сын он внешне (пред миром) объявляется в еще более поздний момент" (ib., 332).

Отсюда напрашивается прямой вывод, что св. Троицы еще нет, ибо она лишь создается или рождается в мировом процессе. Не наступила эпоха св. Духа, и не закончилась эпоха Сына, а потому еще не вполне рождена вторая, а с нею и первая ипостась, и все триипостасное Божество находится im Werden. "Во время процесса творения есть множественность, но только потенций, а не личностей. Бог как творец есть хотя и множественность, но не лиц (Gott als Schopfer ist zwar Mehrere, aber nicht mehrere Personen)... Напротив, в конце творения (но только в конце), когда вторая и третья ипостась преодолением противоположного бытия себя осуществила, налицо (da sind) действительно три лица и однако не три Бога" (337). Божественные ипостаси принимают у Шеллинга, по его собственному выражению, "die Natur und Funktion kosmischer, demiurgisiher Krafte" (340). Оставляя в стороне частности учения Шеллинга о троичности, необходимо признать, что этим учением он вносит процесс в само Божество и тем самым впадает в противоречие с собственным утверждением трансцендентности, а пото­му и абсолютности Бога. Хотя Богу Шеллингом и приписывается полная свобода в миротворении, однако выходит, что, воздержавшись от последнего, само Божество остается в actus purissimus, близком в потенциальности, и не рождается не только для мира, но и для самого себя. Этим отрицается внутритроичная, внутрибожественная жизнь в Божестве вне творения, Божеству приписывается такая неполнота и дефектность, что оно необходимо нуждается в восполнении творением, которое есть вместе с тем и самотворение Божества. Шеллинг устра­няет тем самым трансцендентность и абсолютность Божества вне мира и вступа­ет на путь отвергаемого им монизма, динамического миробожия, для которого мир есть становящийся или потенциализирующийся Бог (т. е. оказывается в срод­стве с определенно враждебными христианству учениями Гартмана и Древса). При всем глубокомыслии и экзегетическом искусстве Шеллинга приходится при­знать, что он вводит совершенно недопустимые для христианства мнения о Боже­стве и св. Троице и вся его "дедукция" троичности есть печальная попытка зарвавшейся спекуляции, того самого предательского "мистического рационализ­ма", в котором он справедливо упрекает Беме. Шеллинг хочет "объяснить" и "дедуцировать" то, что и голос религиозного чувства, и философский крити­цизм одинаково повелевают принять, как факт божественной жизни, устанавливаемый в религиозном опыте и откровении. Конечно, этот факт можно философски истолковывать, давая ему метафизическое выражение, вскрывая его философские глубины, — это может и даже должен делать философ, но он не может, вместе с Шеллингом, печально сближающимся здесь со своим соперником Гегелем, притязать на раскрытие тайны и генезиса троичной жизни в Божестве, на установ­ление ее "философской необходимости" (317). Это — рационалистическая безвку­сица, которую менее всего хотелось бы видеть в Шеллинге, и он платится за нее не только ересью, но и противоречием самому себе. Он совершенно справедливо констатирует, что "идея троичности в Боге не есть как бы отдельный догмат, отдельное положение в христианстве, но его предпосылка или нечто такое, без чего христианство не существовало бы в мире" (316); однако это так именно потому, что Бог предвечно есть Св. Троица в абсолютной трансцендентности Своей, и к этой полноте и абсолютности внутритроичной жизни не может ничего ни прибавить, ни убавить миротворение. Бог как Абсолютное следовательно, самодовлеющее или вседовольное, всеблаженное существо, не может иметь ни прибыли, ни убыли, такое допущение тотчас низвело бы Бога до смешения с миром, привело бы к миробожию или "монизму". Вводя процесс в само Божество, Шеллинг стремится раскрыть печать троичности в мироздании, како­вая видима для всякого сосредоточенного ума, даже и вне христианского открове­ния. Образ Троицы присутствует в духе человека (блаж. Августин), — да и как же иначе возможно было бы обетование Спасителя о том, что Св. Троица приходит и сотворяет обитель в душе исполняющего заповеди. Печать троичности лежит и на всей природе (как об этом с особенной энергией говорит Я. Беме), образ св. Троицы запечатлен и в мировой истории, ибо ипостаси божественные раскрыва­ются в последовательности времен. Однако именно то, что может раскрываться во времени, существует от вечности, а Шеллинг, вместо этого само время, т. е. мировой процесс, вводит в недра Божества, Его им определяет.

 

4. Время и вечность. Тайна тварности проявляется в противоречивом самосознании твари о вечности и временности своего бытия. Время есть актуальный синтез бытия и небытия, бывание, Werden. Настоящее, которое всегда поглощается прошлым и устремляется в будущее, есть как бы не имеющая измерения точка, движущаяся в океане меонального бытия: полубытия прошедшего и будущего, — уже-не-бытия и еще-не бытия. В интуиции временности ощущается антиномия тварности, — бо­жественного начала, погруженного в ничто и его собой оплодотвори­вшего. Ибо время есть преходящесть и ничтожество всего сущего, но вместе и возможность всего бывающего, πάντα βεϊ бытия. Самое созна­ние временности, с его жгучестью и остротой, порождено чувством сверхвременности, не-временности жизни, оно родится лишь при взгляде во время из вечности. Завистливый Хронос ревниво пожирает детей своих, все умерщвляя, обесценивая, низвергая; жизнь есть какое-то тор­жество всеобщего умирания. Едва ли чему иному поэты и мудрецы всего мира отдавали столько вдохновений, как воплям и стенаниям времен­ности. Кто хочет с наибольшей силой ощутить эту мрачную лирику, пусть ознакомится с величественным "чином погребения", надписыва­емым именем вдохновенного песнословца Иоанна Дамаскина.Стихиры. Яков живот наш есть? цвет и дым, и роса утренняя воистину. Приидите убо, узрим на гробех ясно: где доброта телесная? где юность? где суть очеса и зрак плотский? Вся увядоша яко трава, вся потребишася...

  Приидите, братие, во гробе узрим пепел и персть, из нее же создахомся, камо ныне идем? что же быхом? кий убог или богат или кий владыка? кий же свободь? и не вси-ли пепел? доброта лица согни, и юности весь цвет увяди смерть.

   Воистину суета и тление вся житейская,  виды и бесславная;  вси  бо исчезаем, вси умрем: царие же и князи, судии и насильницы, богатии и убозии, и все естество человеческое; ныне бо, иже иногда в житии, в гробы ввергаются...

  Вси телеснии ныне органы праздни зрятся, иже прежде мало движимы бяху, вси недействительни, мертви, нечувственни: очи бо заидоша, связастеся нозе, руце безмолствуете, и слух с ними, язык молчанием заключися гробу предается; воистину суета вся человеческая".

Но из глубины уныния, среди печального молчания, слышится неумолчный шепот, робкий и тихий, но вместе с тем уверенный и незаглушимый: ты — вечен и только родился для времени, — оно в тебе, а не ты в нем, это ты развертываешь и свиваешь его свиток в памяти своего духа, связываешь миги времени в не­прерывный его поток, зришь прошлое и будущее из каждого мига настоящего. Время и вечность соотносительны: время не ощущалось бы в течении своем, не суммировалось бы из отдельных разорванных моментов, если бы этого не совершал сверхвременный субъект времени. Время сополагается вечности, есть не что иное, как вечность, простершаяся в бытие, творчески объявшая ничто. Поэтому временность есть всеобщая форма бытия, качество тварности, которому подвластна вся тварь: и ангелы, и человеки, и весь мир. При этом время может быть различно, временность получает выражение   в   конкретных,   окачествованных   временах:   время   для ангелов, надо полагать, иное, нежели для людей,

 

* "Об этом свидетельствует и блаж. Августин, который говорит: "Хотя мир духовный (ангелов) превыше времени, потому что, будучи сотворен прежде всего, предваряет и сотворение самого времени; несмотря, однако ж, на то, превыше его господствует вечность самого Творца, от Которого и он чрез сотворение получил свое начало если не по времени, которого не было еще, то по условию бытия своего. Итак, творение этого мира — от Тебя, Боже наш, но и они совсем не то, что Ты, и существо их совершенно отлично от существа Твоего. Ибо хотя мы и не усматриваем никакого времени ни раньше их, ни в них самих, потому что они всегда наслаждаются лицезрением Твоим и никогда не уклоняются от Тебя, так что они не подвергаются никакому изменению, однако им присуща изменчивость (inest ipsa mutabilitas), вследствие которой они могли бы и омрачаться в познании Тебя и охладевать в любви к Тебе, если бы они не освещались светом Твоим" ("Исповедь", кн. XII, гл. XV); цит. по изд. Киевской Дух. Академии "Творения блаж. Августина", ч. I, Киев, 1907).

 

 и для человека иное, чем для животных. Разрушительная сила временности, тленность, может не только получать развитие, но и преодолеваться во времени, сводясь к потенциальности, и тогда время становится тем, чем его считал Платон (в "Тимее"), а именно "некоторым подвижным образом вечно­сти", "εικών δ'επινοεί κινητόν τίνα αιώνος νοιήσαι" (37 d). Злое время, "распаленный круг бытия", есть огненное колесо, схваченное тисками жадного ничто. Но, по мере того как тиски эти разжимаются, делаются нечувствительны, ничто становится бессильной потенциальностью, скрытой основой бытия, все победнее звучит небесная музыка "жизни вечной", составляющей предмет христианских упований и обетований и опытно ведомой святым. Вечность лежит не за временем или после времени, но наряду с ним, над временем, как для него идеал, и под временем, как его основа, которая ощущается временем лишь чрез призму ничто, небытия. В любом миге бытия, в каждом его моменте просвечивает вечность, целостная и неделимая, в которой нет настояще­го, прошлого и будущего, но все, что бывает, вневременно есть. Вертикальные сечения времени проникают в вечность, поэтому-то ничто из того, что только однажды мелькнуло во времени, не может уже исчезнуть, обратиться в небытие, ибо имеет какую-то проекцию в веч­ность, есть сама она в одном из бесчисленных ликов своих. В этой свободе от временности, в этой неистребимости раз бывшего заключает­ся и радость бытия, и страх пред вечностью, ее угроза: на "Страшном Суде" ничто не позабудется и не укроется.

Что же есть время? Только ли субъективная форма сознания, как провозглашено Кантом? И да, и нет. Будучи всеобщей "трансценден­тальной" формой опыта, как бы призмой сознания, время существенно связано с небытием, с погруженностью твари в ничто. Временность выражает собой состояние тварности в разных ее модальностях и при­надлежит нашему "трансцендентальному субъекту", выражающему тварное восприятие мира. Однако субъективность времени в этом смыс­ле вовсе не исключает онтологической и вполне объективной природы этого состояния: время не кажется только, но оно есть и именно выража­ет тварное бытие. Иначе говоря, оно имеет не субъективную только природу, но субъективно-объективную, в нем осознается тварность, причем попытка продумать идею времени ведет к той же антиномии, как и идея творения (см. выше). Это обнаруживается, как только мы попро­буем поставить вопрос о начале времени: началось ли время во времени, или что предшествует времени? Этими трудностями интересовались еще современники блаж. Августина, которые ставили искусительные вопросы о том, что Бог делал до сотворения мира, и Августин разбирает их в XI книге "Исповеди", которая дает и доселе непревзойденный анализ времени.

 

Августин основательно отвечал своим совопросникам, что "до сотворения неба и земли Бог не делал ничего, ибо прежде сотворения неба и земли не было и времени, уместен ли вопрос, что Бог делал тогда? Без времени немыслимо и тогда". "Ты не предваряешь временем времени, иначе не все времена пред­варял бы. Но Ты предшествуешь всем временам прошедшим безначальной вечностью своей, всегда присущей Тебе, и ею же переживаешь все времена будущие, которые лишь только наступают, тотчас же обращаются в прошедшие, между тем как Ты тойжде еси, и лета твои не оскудевают". "Итак, не было такого времени, когда бы ты оставался в бездействии, потому что и самое время есть твое же произведение. И нет времени тебе совечного, потому что Ты пребываешь всегда один и тот же неизменно, а время перестало бы быть временем, если бы не изменялось". Поэтому "слово прежде неприложимо там, где нет времени, и самые слова их, что "Ты прежде ничего не творил", не имеют иного значения, кроме того, что творение Твое не во времени. Да уразумеют они, что никакого времени не могло быть прежде творения, а с творением явились и самые времена". Приблизительно в том же смысле, как и Августин, высказывается по этому вопросу и Дионисий Ареопагит. "Бог есть царь веков... и Он не был, ни будет, ни стал, ни становится, тем более не есть, но сам Он есть бытие сущим (το είναι τοις ουσιν) и не только сущее, но и само бытие сущего, из предвечно (προαιώνιος) сущего" (de n. d., V, 4, col. 817). "Всякое время и веч­ность от Него" (V, 5). "Он имеет преизбыточно пребытие и сверхбытие (το προεΐναι και ύπερείναι προέχων και υπερέχων), Он установил бытие как таковое (αυτό φημι καθ' αυτό τό εϊναι προυπεστήσατο)" (V, 5, col. 820). "Бога надо славить и как вечность (ώς αίώνα) и как время, как виновника всякого времени и вечности, как ветхого днями, как прежде времени и выше времени (προ χρόνου και υπέρ χρόνου) и полагающего времена и сроки" (X, 3, col. 910)".

Вопрос о времени происхождения времени неизбежно возникает, если ставить проблему времени в плоскости логики времени, которая необходимо требует прежде и после: в них оно никогда не может остановиться в своем беге. Всякий миг бытия жаждет прикрепиться к какому-нибудь прежде, чтобы на нем успокоиться, но это прежде неминуемо само оказывается после, ищет своего собственного прежде, и так до бесконечности в обе стороны. Время всегда ищет своего конца и начала, но не может найти их, ибо такова его природа. Вопрос о начале времени, как о безначальном начале, или как о после без всякого прежде, приводит к непримиримой антиномии, и уйти от нее можно, только уйдя из времени. Временность должна погаснуть и обессилеть, линия времени слиться в точку, когда "времени больше не будет", как клянется ангел в Апокалипсисе, только так может разрешиться ан­тиномия времени.

 

* "Время не предмет, а идея. Погаснет в уме", — говорит Кириллов у Достоевского ("Бесы")·. Некоторыми современными писателями время рас­сматривается как "четвертое измерение" (П. Д. Успенский. Tertium organum. Его же. Четвертое измерение. 1914; Хинтон. Четвертое измерение и новая эра мысли). Допуская возможность пространственного восприятия времени, мы не видим, однако, здесь учения о метафизической природе временности в его отношении к вечности.

 

И однако временность как образ тварности содержит в себе неист­ребимые временем побеги вечности. Бог, силою Своею вызывая мир к бытию, присутствует и во времени, ибо в нем протекает процесс теофанический, который есть в то же время и теогонический. И вопрос, занимавший современников блаж. Августина, именно о том, что делал Бог до творения мира, тем самым расширяется в более общий вопрос об отношении Творца к творению или о реальном присутствии Его во времени, о самоуничижении Творца чрез вхождение во временность и как бы совлечение с себя вечности.

Признать всю реальность этого вхождения, при котором риза веч­ности закрывается рубищем временности, нам повелевают не только отвлеченные соображения, но и конкретное содержание христианской религии. Ибо можно ли отрицать реальность времени, когда в исполнив­шиеся времена и сроки воплотился Бог, произошло рождество Христо­во, протекла земная Его жизнь, свершилось Его воскресение и вознесе­ние? Если вечность облекается временностью, то и время оказывается чревато вечностью и рождает ее плод. Необходимо поэтому принять, что между временем и вечностью есть соотносительность — время обосновывается вечностью; но при этом между ними существует  и hiatus, ибо вечность трансцендентна временности, противится станов­лению. Присутствие Бога в твари, вечность во временности, нужно понимать как теофанию, преломление в призме времени вечно сущего, которое посылает свет и тепло всему, подобно солнцу, само ни в чем не нуждаясь, ничего не принимая и не теряя. Говорить о какой-либо прибыли для Бога от творения — в том ли смысле, как учит об этом Шеллинг, или в каком-либо ином — значит допускать восполнение вечности временем, т. е. отрицать вечность, а тем самым и временность. Временное может лишь потонуть в океане вечности, в него излившись, но ничего не прибавив к его полноте. Однако, будучи питаемо им, оно имеет подлинное бытие, хотя и не безосновное, ибо основа его в веч­ности, но все же реальное и самобытное, ибо здесь действует творческая сила Бога, в ничто воздвигающая мир; в миротворении, в теофании, происходит и теогония. Бог, оставаясь существом своим (ουσία) превы­ше мира, творческой силой своей (ενέργεια) присутствует во временном процессе, рождается в нем: на острие меча антиномии держится это соотношение вечности и временности.

 

5. Свобода и необходимость. Общая антиномия тварности другое выражение находит в антиномии свободы и необходимости. Самое противопоставление свободы и необходимости связано с ограниченно­стью и относительностью, свойственной твари. Свобода есть вообще понятие относительное, абсолютная свобода есть столь же противоре­чивое понятие, как и абсолютное бытие. Совершенная свобода сливается и с совершенной необходимостью, и в этом слиянии погашается и само это различие, так что Абсолютное трансцендентно и свободе и необ­ходимости.

 

* Поэтому различение в самом Божестве "природы" (т. е. необходимости?) и свободы, лежащее в основе построения кн. Ε. Η. Трубецкого (цит. соч.), представляется мне незаконным антропоморфизмом, переносящим на Творца категории тварности.

 

Их различение порождается общей основой тварности, ничто, меоном, который, в свою очередь, имеет скрытую основу в чи­стом ничто укона, в беспредельности небытия, άπειρον. Тем, что для άπειρον полагается πέρας и из укона создается меон, установляется и различение свободы и необходимости: отрицательная свобода пустоты связывается гранями бытия, которые образуют для него закон, как внутреннюю необходимость. Положительная основа бытия есть, прежде всего, мир божественных идей, Бог в творении; эти идеи всеменены в ничто, в беспредельность; и последняя становится основой самосто­ятельного бытия в его независимости и свободе: все существует чрез Бога и от Бога, но именно тем самым оно получает силу быть в себе и для себя, вне Бога, как не-Бог или мир. В положительной основе своего бытия мир поглощается Богом, гаснет в лучах Его всемогущества: мир не имеет ему самому принадлежащего бытия, ибо иначе он был бы богом или противобогом, ему принадлежит лишь восприемлющее и ро­ждающее к обособлению ничто; но благодаря этой отрицательной ос­нове своего существа мир и получает внебожественное, самостоятельное бытие. Эта свобода онтологически, в своем источнике, вовсе не свобод­на, не есть causa sui, не субстанциальна, ибо всецело определяется из творческого да будет; космологически же, как основа мирового бытия, она есть именно то. в чем тварь чувствует себя собою. Тварное творчест­во, которое является актуальным выражением тварной свободы, есть не творчество из ничего, но творчество в ничто из божественного что.

В этой свободе твари, опирающейся на тварное ничто, божественные начала бытия существуют не в силе и славе своей, не в лике вечности, в которой они не ведают развития и восполнения, ибо не нуждаются в них, но во временном становлении, как тема и вместе задача мирового процесса, его данностъ-заданность, что дает наиболее точную формулу для определения и тварной свободы, и тварного творчества. То, что тварь сознает в себе как задачу творчества, вложено в нее Богом, другими словами, задача эта предвечно разрешена, но она должна быть разрешаема во времени. Свобода твари именно и выражается в осущест­влении или неосуществлении потенций своего бытия. Поэтому свобода твари существенно связана с ущербностью ее бытия. Поскольку мир бытийными корнями своими погружен в Бога, он чужд свободы и свя­занных с нею разных возможностей, случайности и неверности; но поскольку он тварен и погружен в ничто, он стоит под двусмысленным знаком категории возможности, выбора, многообразия. Как проявление божественных сил, мир есть сама действительность и полнота, но в твар­ной свободе своей он есть еще задание, игра возможностей, бесконечная возможность возможностей. Мир не может вовсе не удаться, иначе говоря, тварный меон не может разложиться обратно в укон, потонуть в беспредельности — άπειρον, небытие не может волнами своими всплес­нуть до неба и победить божественную силу, однако в силу свободы своей мир может задерживаться в состоянии меональности, не достигая высшей степени бытия. При этом не получится круглого нуля, каковым не является даже чистая потенция, нераскрытый меон, но здесь возмож­но различие в степени достижения и образе становления, ибо то, что в Боге предвечно и не имеет степени, свободно осуществляется в мире. Эта свобода должна мыслиться со всею реальностью, как и время: если во времени каждый его момент есть окно в вечность, как бы ее точка, то и в становлении чрез свободу мы имеем реальное касание вечности, рождение для нее.

Тварная свобода необходимо ограничена, и притом в двух смыслах. Тварь есть всеединство, в котором все осуществляет себя чрез множест­венность, причем единство для нее есть задача или норма. Среда ничто дифференцирует всеединство во множественность, поэтому каждое от­дельное что находит себя охваченным другими что, на которые рас­падается все, — иначе сказать, оно находит все как внешнюю для себя границу или принудительную данность, которая противостоит, являет­ся объектом для преодоления. Отсюда и вытекает сопряженность и вза­имная обусловленность основных определений мирового бытия, как свобода и необходимость, закономерность и творчество. Поэтому чело­век не должен ни преувеличивать, ни преуменьшать своей свободы и ответственности, которая определяется лишь мерой его положитель­ной мощи, не меньше, но и не больше.

Свобода твари упирается в ничто как свою основу: призвав к бытию ничто, божественная мощь сама себя ограничила, дала место свободе твари. Божественное самоистощание в пользу тварного ничто и образует положительную основу тварной мощи и свободы. Божие всемогущество и вседержительство очерчивают круг нарочитого своего бездействия как область тварной свободы. Актом божественного смирения — любви к твари неколебимо утверждается сфера ее свободы и мощи. Однако и мощь твари не безгранична, и свобода ее не беспредельна. Сколь бы ни была велика дарованная твари свобода как положительная мощь, она относится только к распоряжению божественным даром бытия, но не к самосотворению (этой мысли противится абсолюшый идеализм люциферического оттенка, как, напр., Ich-philosophie Фихте). Завистливое отвержение этой истины есть сатанизм.

Тварь вызывается к бытию творческим вневременным актом, кото­рый раскрывается во времени и временем. Как нельзя помыслить време­ни вне вечности и в отрыве от нее, так же нельзя допустить, чтобы хотя в одной точке бытия отсутствовал, прекратившись за ненадобностью, божественный творческий акт, ибо это означало бы метафизическое уничтожение бытия, разложение меона в укон, ввержение твари в ее изначальное, темное ничтожество. Мир неуничтожим, хотя и не аб­солютен, он бесконечен, хотя и не вечен, поскольку само время есть обращенный к твари лик вечности, своего рода тварная вечность. Поэто­му и нельзя представлять себе Бога творцом, только начиная с некоторо­го времени, которому предшествует (следовательно, во времени же) внетворческое состояние Бога. Господь есть творец всегда, ныне, и при­сно, и во веки веков. Следовательно, в каком-то смысле и тварь совечна Творцу, как свет соприсущ солнцу, хотя для нее вечность осуществляется во временности. Актуальность Бога в мире, делающая реальным время и установляющая времена и сроки мировых свершений, полагает основу истории. Она же устраняет возможность детерминистического понима­ния мира как механизма, в котором все автоматически наперед предоп­ределено. Напротив, как непрестанно совершающееся творение Божие, как живая риза Божества, мир незакономерен — в смысле механического детерминизма. Мировая закономерность, установляемая наукой, имеет прагматическое и схематическое значение лишь для данного отрезка времени и притом ceteris paribus. В "законах природы" нет ничеготакого, что делало бы их единственно возможными, они существуют, потому что существуют, силою факта, доколе не отменены или не изменены Божиим всемогуществом. Единственная абсолютная законо­мерность мира есть Божия воля, т. е. чудо; мир не закономерен в каком бы то ни было детерминистическом смысле: механическом ли, оккульт­ном или метафизическом, — но чудесен. "Законы природы", идея о все­общей мировой детерминированности, о каком-то perpetuum mobile есть необходимое вспомогательное орудие познания, его прагматические костыли, опираясь на них человек расширяет свою мощь и положитель­ную свободу. Однако эти "рабочие гипотезы" имеют силу лишь для мира явлений, для периферии бытия, причем и сами имеют основу в более глубоких слоях бытия. И особенно ложным является распрост­ранение природного детерминизма и на самое существо Божие, чем так грешит физика Бога у Я. Беме или у представителей философии оккуль­тизма (Безант, Штейнер и др.). Бесспорно, все в природе исполнено божественного смысла, вся она есть символ Бога (как это с особенной живостью чувствовал Карлейль), углублением в эту символику порожда­ется пафос поэтов, натурфилософов, мистиков, магов. Но природа, как внешне проявленная, эмпирическая (natura naturata), так и внутренняя, ноуменальная ("ewige Natur", natura naturans), не исчерпывает и пото­му не ограничивает Бога, который в абсолютности и трансцендентности Своей свободен от всякой природы и от всякой закономерности, от всякой физики и истории. Закономерность существует лишь для твари и в конце концов только одна — воля Божия. Но будучи нерушимой для твари, она не ограничивает творческой абсолютности и всемогущества Божия: Бог не есть то или то, ибо Он вообще не есть, будучи превыше всякого естества. Он не есть некоторые quasi - химическая смесь "кисло­го, горького, терпкого, сладкого" и т. д., как это установляется в физике Беме, Он творчески полагает природу и, следовательно, творит и ее закономерность. Поэтому творчество Божие безгранично, неисчерпаемо, неистощимо, безмерно, нет внешнего предела Его всемогуществу, все Бог установляет волею Своею. Однако к тварному бытию Бог обраща­ется не безмерностью, точнее, не сверхмерностью Своею, но всему полагает меру, закономерность, облеченную силою принудительности. Вызывая к бытию ничто и давая свободу твари, Бог отказывается от своего всемогущества in actu и вступает в сотрудничество с тварью. Это соединение Божьего всемогущества с тварной свободой, которая не существует вне ограниченности, есть основа тварного бытия. Творение является, поэтому, и "промышлением" о твари,  Вседержитель есть и Промыслитель. Однако это промыслительство не следует понимать в смысле механической предетерминированности, уничтожающей твор­чество и свободу и превращающей мир в часовой механизм, а Божество в своевольного и капризного тирана, создающего себе живые игрушки. Не существует иредустановленности в ходе мирового процесса и в судь­бах людей, ибо время реально, и то, что в нем совершается, творится во времени и в этой оригинальности своей не может быть заранее предоп­ределено в какой-либо одной точке прошлого: все моменты времени онтологически равноценны и равнореальны, хотя этим и не уничтожает­ся их различие, наоборот, даже утверждается. Поэтому, если смотреть из прошлого и настоящего в будущее, вообще рассматривать мир во времени и из времени, он представляется как неопределенное множество разных возможностей, из которых только одна избирается и осуществ­ляется тварной свободой. И божественное промышление, раз оно попу­стило тварную свободу и вступило с нею в реальное взаимодействие, влияет на мир не с механически предустановленной закономерностью, но творчески, всегда оригинально и в соответствии действию тварной свободы. Провидение действует с абсолютной находчивостью и изоб­ретательностью, направляя всякую творческую комбинацию твари к благу с наибольшей целесообразностью. Пути Промысла для нас непостижимы и неиследимы, но надо верить в их абсолютную верность и безошибочность. Лишь в исключительные моменты становится ощути­тельно зрима рука Промысла в личной и исторической жизни человече­ства, хотя для просветленного ока святых мир есть такое непрерывно совершающееся чудо. Механическая закономерность мира, кора естест­ва, закрывает для нас божественное Провидение, и лишь с кровью сердца приходится исторгать из него подвиг веры и ее покорность! Отсюда понятна принципиальная возможность и даже необходимость эсхатологии, которая неизменно и присутствует в большинстве рели­гий. В ней отводится соответствующее место творчески-катастрофичес­ким моментам бытия, каковыми являются в жизни отдельного лица его рождение и смерть, а в жизни мира — его сотворение и конец, или новое творение ("се творю все новое". Апок. 21:5). В Евангелии говорится, что о конце мира не знает никто, кроме Отца Небесного (ни даже Сын, как причастный человечеству). Здесь Бог действует творческим да будет (или да не будет), причем "невозможное человеку возможно Богу". Человек своею волею не может прибавить себе и локтя роста, он сам для себя дан, и лишь Создатель силен освободить его от уз данности, сотворить его сызнова, хотя и при этом не нарушается свобода твари. Бог не совершает насилия над человеческой свободой. Аксиома эта заставляет признать, что ни отдельная жизнь, ни мировое бытие катастрофически не обрывается, пока что-либо остается недосказанным, невыявленным, не определившимся. Провидение умеет ждать, щадя свободу твари, но оно не допускает бесполезных проволочек и медлительности. Поэтому и эволюция в своих естественных пределах неприкосновенна и ненаруши­ма, поскольку каждый несет в себе закон своего бытия и свершения, но в то же время она не может быть признана универсальным и верховным законом бытия.

В этом смысле надо понимать и принципиальную возможность апокалипсиса, вообще обетований и пророчеств, которая как будто про­тиворечит свободе с ее индетерминизмом, множественностью разных возможностей. Апокалипсис раскрывает будущее, заложенное в насто­ящем, но он не ограничивается этим; ибо содержит и откровение о том, что Бог сотворит с миром промышлением Своим и всемогуществом Своим. Только откровению, т. е. сверхъестественному ведению (в своем выражении естественно принимающему гносеологическую форму мифа), может быть доступна божественная сторона мирового процесса, ибо "Божия никто же весть точию Дух Божий". Но возникает вопрос: ведь имманентно-эволюционная сторона мирового процесса предполагает тварную свободу и, следовательно, наличность разных возможностей, поэтому даже и ее пути недоступны предвидению. Однако это надо признать только для твари, а не для Творца, для времени, а не для вечности. Тварная свобода распространяется лишь на различие способов или путей разрешения мировых задач, но не на самое существо творения, — ей не дано погубить или даже существенно испортить творение. Бог создал мир наверняка, с безошибочной верностью, а не гадательною только возможностью успеха или неуспеха, иначе бессильным и несовер­шенным оказался бы его Создатель, потому что в таком случае от­крылось бы нечто новое и неожиданное для Него самого, чего Он не могпредвидеть. Такая мысль совершенно не мирится с абсолютностью Божией, поскольку допускает, что и Бог научается чему-то чрез мировой процесс, развивается и зреет в нем. Тогда придется, далее, допустить, что и время существует в себе, т. е. в отрыве от вечности, раз во времени действительно может произойти нечто сверхвечное, новизной своей вос­полняющее даже и вечность. Но в вечности обосновано все временное, и нет настоящего, прошедшего и будущего: все неподвижно, сверх­временно есть в связи и свершении, — этой связью и обосновывается объективный   порядок   временного   становления,   конкретное   время, — "времена и сроки". Поэтому-то для Божества остается прозрачна и человеческая свобода, открыто будущее, нет в нем разных возмож­ностей, а есть только действительность, реальные судьбы твари. Этим нисколько не отрицается и не умаляется реальность свободы в ее под­линной области, ибо она всецело принадлежит временному тварному миру и неразрывно связана с необходимостью, т. е. с ограниченностью твари, ее неабсолютностью.  В вечной же основе тварности самого различия между свободой и необходимостью, имеющего полную реаль­ность для твари, вовсе нет, она трансцендентна свободе-необходимо­сти. Потому божественное откровение, черпающее из вечности, оди­наково возможно о прошедшем как и о будущем, ибо оно есть дело Божие и соответствует Его промыслительным целям. Поэтому нельзя говорить о принципиальной условности или гипотетичности пророчеств, рассматривать их только религиозно-прагматически, а не онтологически (излюбленная идея Η. Φ. Федорова, да, впрочем, и не его одного). Пророчества понимаются при этом как педагогические средства, угрозы или предостережения, и осуществление их зависит от человеческой сво­боды. Хотя многие пророчества одной стороной действительно имеют такое предостерегающее значение (как в примере с пророчеством Ионы о гибели Ниневии, отмененной Богом в виду раскаяния ее жителей), сводить к этому самое их существо означало бы обессиливать христи­анскую эсхатологию и принципиально отвергать возможность апокали­псиса. Символика пророческих "мифов" делает их понимание затруд­нительным, а до времени "распечатания" пророческих книг даже и нево­зможным без особого озарения духовного, но принципиально надо признавать за ними не условное, а безусловное значение, они не суть probabilia, а голос вечности, раздающийся во времени. Но эта безус­ловность пророчеств ошибочно понимается иногда как некоторый фа­тум, обреченность (что и сказалось в религиозном фатализме учения о предопределении). Эта ошибка опять-таки проистекает из смешения двух разных порядков идей и состоит в переводе на язык временности и становления того, что являет собой вечную основу мира, в чем нет прежде и после, нет самого времени. В вечности все есть, не предоп­ределяемое во времени, но определяемое бытийным естеством, одина­ково как при сотворении мира, так и после него ("их же предуведе, тех и предустави"), но это не относится к временной жизни, в которой, наоборот, ничего не предопределено и не решено, ибо здесь действует свобода, и от нее зависит спасение или гибель. Мы опять наталкиваемся на антиномию вечности и временности, и еще с новой стороны.